Я УМРУ С ТЕЛЕФОННОЙ ТРУБКОЙ В РУКЕ
– Когда вы умрете?
(...)
– Подумаешь, бином Ньютона!
Булгаков
Я точно знаю, когда я умру. И как. Я умру в возрасте ста шести лет, позвонив какому-нибудь девяностолетнему красавцу и услышав в трубке молодой женский голос.
Сто шесть лет – прекрасный возраст. Мне будет легко скрывать свои чувства. Все будут думать, что мои руки-ноги-голова трясутся от старости. Никто не догадается, что меня сотрясает дрожь страсти.
И вот дрожащей рукой я наберу его номер – а там... От разочарования я выроню изо рта на совесть сработанные зубы. И поэтому промолчу, пока она повторяет:
– Алло! Алло? Алло? – И потом, подумав, скажет: – Вас не слышно. Перезвоните. – И я услышу короткие гудки.
“Боже мой! – скажу я про себя. – Я ведь знаю, что это всего лишь медсестра, которая делает ему уколы в его желтую дряблую задницу, или сиделка, которая выносит из-под него судно. Это молодой, безликий, среднестатистический голос. Даже если это внучка зашла его проведать, она не останется в его жизни надолго! Ее ждет у подъезда белозубый ковбой, он в далекие страны ее увезет”.
Но, как бы я ни убеждала себя, мое сердце печально сжимается. Оно чувствует, что эта чужая, безликая женщина отнимает его у меня...
Ее зовут Лена. Это имя такое же ничего не значащее, ничего не выражающее, как ее голос. Лена. Женщина вообще. Какая-то женщина. A woman. Так звали жену моего любовника.
Я влюблялась. Безоглядно, безрассудно и бессовестно. Впрочем, в тот раз я сначала не знала, что он женат. Он сел рядом с Хироном, очень высокий, очень худой и очень рыжий. Хирон, ведущий нашей динамической группы (и декан факультета помогающей психологии в МИПе, где я, собственно, тогда училась), наблюдал за происходящим в круге, время от времени пожевывая губами, что у него означало одобрение.
Шла психодрама. Хирон был горд, что ему удалось залучить к нам “саму Неведомскую” – президента московской психодраматической ассоциации – в промежутке между мюнхенской и еще какой-то конференциями. Неведомская была невысокого роста и довольно полная, но двигалась с невероятной скоростью. Бусы, которыми она вся была обвешана, позвякивали.
В один прекрасный момент я оказалась в центре круга с этим рыжим. Чувствовала себя, как сверчок под микроскопом (из-за теплой печки в голый освещенный кружок). Нам предстояло изображать двоих, которые никак не могут услышать друг друга. Выбравшая нас клиентка задумалась, настала длинная пауза. Я смотрела прямо на Ивана – за минуту до того он представился ведущей. В психодраме ведущего называют директором.
Я смотрела, как свисают вдоль тела Ивановы длиннопалые руки. Я знала, что хочу этого парня изо всех сил, так что у меня от желания ноги подкашиваются. Дышать было нечем. Одновременно я думала, что через минуту-другую это увидят все. Мы отучились уже два года. Все тренировались замечать, как меняются скорость и глубина дыхания, цвет кожи, как выступают маленькие капельки пота на лбу и над верхней губой. Называется “эмпатия”. По ней был даже отдельный спецкурс. У меня отчетливо пульсировали кончики пальцев. В окнах покачивались ветви, плывущие в золотом свете, словно укроп в абрикосовом джеме.
Директор Неведомская подошла ко мне. От нее пахнуло духами и потом.
– Твоя задача – докричаться до него, – тряхнула копной черных завитков, звякнули цыганские монисты, – понимаешь?
Я кивнула и посмотрела на Ивана.
Он стоял все так же, внимательно и безучастно глядя в нашу сторону.
– Если тебе нужен еще кто-то, выбирай. – Неведомская обвела сидящих в круге рукой, словно продавец, предлагающий товар.
Я взяла еще пятерых из нашей группы – они стали моими “голосами”. Я выставила их перед собой и спряталась за их спины. Они кричали, а я из-за их спин смотрела на Ивана – он смотрел на меня, и я знала, что он их не слышит.
В перерыве началось всеобщее шуршание и извлечение принесенных пакетиков с бутербродами и прочей снедью – наша столовая предлагала только цемент, песок и обломки кафеля. Так что мы ставили чайник в аудитории, там и пировали. Все обустраивались, а он (краем глаза косила в его сторону) стоял неприкаянно в уголке, потом ушел курить на лестницу. Я набралась наглости и пошла стрельнуть сигаретку у Хирона.
– Тебе “Данхилл” или “Ротманс”? – спросил он у меня, словно Воланд у Бездомного.
– А этот рыжий, он женат? – услышала я одновременно где-то у себя за спиной. И ответ: – Да не, не может быть.
Потом я ее увидела. У нее были блеклые волосы цвета прошлогодней соломы. Она была толстая. Она стояла на пороге, обычная, как дорожная пыль. И держала за руку девочку. Сердце у меня упало. Я подумала: мне этого не одолеть. Я никогда не буду лучше нее. Потому что я – это только я. А она – это все.
Если бы его жена была красивой, умной, сексуальной, я стала бы остроумной, смешной, интересной, я могла бы любить его в тысячу раз сильнее. Но здесь я была бессильна.
Перед этой серостью, блеклостью и обреченностью я пасовала. Эта женщина была создана, чтобы ее оставили, забросили, забыли, чтобы она вела свою унылую и пустую жизнь, – и этого было нельзя, как нельзя обижать маленьких и бить домашних животных.
– Ивана нет дома. Что-нибудь передать?
Но первый раз я услышала ее голос вовсе не тогда. Первый раз я услышала ее голос, позвонив школьному мальчику, который сидел на второй парте в третьем ряду. Я с трудом могу вспомнить, как его звали. Может, Леша. А может, Сережа. Но его маму звали Лена, я уверена. Потому что только Лена может ответить так:
– Он гуляет. Позвоните попозже.
В этом голосе нет ни заинтересованности, ни неприязни. В нем есть предстоящий ремонт, счёт за междугородный разговор двухмесячной давности и запах тапочек ее мужа, которые она выставляет на балкон проветриваться. Этот голос отодвигает меня дальше чем до луны. Для меня Сережа будет гулять вечно.
Я ходила вечером около его дома. Мелкие лужицы замерзали, и ледышки колко позвякивали под ногами. Занавески были оранжевые. Иногда они не были задвинуты. Но и тогда ничего не было видно – пятый этаж, слишком высоко.
Тот раз был первый и последний, когда Иван пришел к нам в группу. Но этого хватило. На лестнице мы успели обменяться телефонами, пока курили. Всё как всегда:
– ...как в “Ускользающей красоте”, – закончил Иван фразу и сделал шаг, чтобы стряхнуть пепел не как-нибудь, а точно в жестяную плевательницу советского образца, притулившуюся в уголке.
– Что это?
– Бертолуччи.
– Не видела, – сказала я, уже почти наверняка зная, что он на это ответит.
– У меня, кажется, есть.
– Дашь?
Мы встречались в квартире Хирона на “Баррикадной”, пока тот не женился, – тогда квартира стала нужна ему самому.
А до того он часто разъезжал (летал) по стране – у него группы были еще в четырех городах. Ивану оставались ключи, цветы и компьютер. Хирон, конечно, знал о нашем романе. Но вслух предпочитал не говорить об этом.
Только однажды Иван сам спросил его, а он ответил: “Я радуюсь, когда хорошие люди встречаются”. “Ну и ладно”, – подумала я, когда Иван, нагишом лежа на старом Хироновом диване, с которого давно слезла матерчатая кожа и открылось поролоновое мясо, пересказал мне эту беседу в ответ на мой классический вопрос “Знает ли?..” К слову, я никогда не спрашивала, знает ли о нас его жена – я была уверена, что да, потому что слышала ее голос. У людей, ничего не знающих, в голосе есть чувства – любопытство, доброжелательность, подозрительность. А таким бесцветным и смиренным, как застиранный халат, может быть только голос человека, который все знает и заранее согласен на любые условия. Ну и ладно, подумала я, по крайней мере мой учитель считает меня хорошим человеком. Я сама не была в этом так уж уверена. Когда мы с Иваном отряхивались после любви, как собаки после воды, и отправлялись дружно на кухню – Иван курить, а я есть (всегда бывала страшно голодна после наших редких, но страстных соитий), – я думала о том, что хотела бы его оставить себе навсегда. А если нельзя оставить, то чтобы у меня были длинные-предлинные когти, и я проткнула бы его этими когтями насквозь, чтобы почувствовать его содрогающиеся внутренности, я бы разодрала его на трепещущие кровавые части, только чтобы избавиться от той мучительной пустоты, которая делалась во мне, стоило нам расстаться. Разве бывают такие мысли у хороших людей?
Я привыкла к квартире Хирона, к этим облупленным трехметровым потолкам в цветах побежалости и устойчивому, всепроникающему запаху старой пыли, который держался на моей коже, когда я возвращалась домой, и был даже сильнее, чем запахи наших с Иваном страстей. К ним я принюхивалась, нарочно раздеваясь на ночь догола, не надевая рубашки, не укрываясь одеялом, и они покидали меня только на следующий день под струями утреннего душа.
Хирон женился на Неведомской. Командировки кончились. Моя учеба тоже. Я пыталась заниматься частной практикой (только индивидуальная терапия, никаких групп). В квартире Хирона я стала бывать гораздо реже и уже без Ивана – заходила в гости. Пила чай, слушала сплетни о психологическом гадюшнике и оглядывалась по сторонам, припоминая все те углы, в которых мы занимались любовью в самых немыслимых позах. Обогревая свою одинокую жизнь хироновским семейным теплом и переваренным клубничным вареньем. Неведомская курила длинные коричневые сигареты.
Однажды я приезжала к Ивану в его “семейное гнездо” – квартиру на пятом этаже хрущобы, в диких ночных Текстильщиках. Жена и дочь были у бабушки. Без малейшего зазрения совести мы улеглись в не застеленную с утра мятую кровать (детская кроватка была придвинута к ее изголовью) и вцепились друг в друга языками, руками и всем остальным на том же самом белье, на котором почивал Иван с супругой. Рассказывать об этом нечего – мы делали то же самое, что делали несчетные сонмы людей и тварей в то же самое время, равно как до нас и после нас. Ночь серым волком перекинулась через голову и стала добрым утром. Мы выпили по чашке кофе – холодильник был дик и пуст. Потом Иван посмотрел на часы и сказал:
– Они приедут через полчаса.
Двадцать минут спустя я покупала колбасу в магазине. Отличная была колбаса.
Когда я разъехалась с родителями, у меня появилась отдельная комната в сильно захламленной коммуналке. В единственной соседней комнате жила одинокая старуха. День у нее начинался не раньше двенадцати, и по будням мы встречались только вечером. А в выходные я наблюдала, как она выходит на кухню в бюстгальтере, надетом поверх длинной майки, ставит кофе на маленький огонь и долго расчесывает седые волосы, тщательно заплетает их в косицу и закалывает в тощий пучок предварительно разложенными на столе черными шпильками. В ту же секунду кофе, жарко шипя, вздувался над туркой. Я стремительно спасала его, мимолетно озадачиваясь: как же в другие дни, когда я на работе? Кофе убегает, и приходится потом отмывать плиту или же моя соседка пьет чай? Она была не только старой, но и старомодной. Поэтому, хотя и поглядывала на Ивана с любопытством, все же ни о чем не спрашивала. Если нам случалось оказаться на кухне втроем (в этом случае поверх майки и бюстгальтера надевался халат), беседа носила исключительно отвлеченный характер:
– Не правда ли, похолодало?
– Да, как будто.
Впрочем, Иван появлялся у меня редко. Все чаще бесчисленные секретарши в его конторе спрашивали: “Как вас представить?” – а потом сообщали: “Его нет. Что нужно передать?” “Что я умерла!!!” – хотелось мне заорать в трубку, но я послушно называла свое имя во второй раз: “Передайте, что звонила такая-то”. Он не перезванивал.
Хирон с Неведомской разошлись. Она уехала в Германию с каким-то профессором. Он ушел из МИПа и больше групп в Москве не вел. Два раза в год летал в Анадырь – там у него был филиал московской (в Москве не существующей) группы. Остальное время тихо пил. К нему все еще просились клиенты, он почти всегда отказывался. Но в прихожей все так же стояли тапочки всех размеров и видов – гостям предоставлялся выбор.
Так же, как раньше, он достал из начатой зеленой пачки “Данхилл” и выложил на стол еще “Ротманс” и “Мор”. У него никогда не бывало меньше двух разных пачек.
– Тебе зачем это? – не сдержала я как-то своего любопытства.
– Это знак того, что у человека всегда есть выбор, – серьезно ответил Хирон. По той же причине он держал множество сортов чая в разноцветных мешочках. Чай сначала предлагалось нюхать в сухом виде, затем в заваренном и уж только потом пить. Заварка настаивалась. Пиалы ждали.
– Как ты? – спросил Хирон.
– В РЫХЛях, – пожала я плечом. Попытки заниматься психологической практикой остались в прошлом. Я не чувствовала себя достаточно счастливой, чтобы вести к счастью других.
– И что ты там делаешь?
– Психология искусства.
– Как студенты?
– Нормально.
Кто-то обязательно должен был заговорить об Иване. Хирон, как обычно, взял это на себя:
– Как Иван?
– Давно не видела. А ты?
– Заходил.
– Как он?
–. . . . . . . . .
– Всякая вещь на свете, – сказал Хирон, – имеет начало, середину и конец. – И посмотрел на сервант.
Недомская стояла среди группы студентов и, повернувшись к очкарику в клетчатой рубашке, оживленно говорила что-то. Что – неизвестно: фотография.
А жену Ивана я увидела за три года до этого разговора. (Три года, смешивающих надежду с безнадежностью). Был наш выпускной вечер. Иван после того первого раза, когда Хирон его позвал на Неведомскую, к нам в группу не приходил. И я не ожидала, что он появится на выпускном. Задумано все было так, чтобы все привели – кто захочет, конечно, – своих родителей, друзей или жен-мужей, у кого они были. Чтобы наши родные и близкие, остававшиеся до сих пор в неведении относительно того, какие тайные психологические заклинания мы разучиваем во время нашей учебы, могли бы наконец увидеть – ну по крайней мере что все мы люди без хвостов и рогов. Я никого звать не стала. Просто на всякий случай. Ивана я тоже не позвала. Но все-таки, наверно, ждала, потому что когда все уже поднялись в зал за угощением, я всё толклась у входа, заглядывая в лица запаздывающим одиночкам и повторяя: “Да, уже началось. Да, сюда”. Тут и возник на пороге Иван, какой-то еще более рыжий и растерянный, чем обычно, а за спиной у него маячила, выглядывая не столько из-за плеча, сколько из-за локтя, жена.
– Привет! – сказала я Ивану вполне официальным тоном.
– Привет, – откликнулся он, – а это вот... семейство.
Семейство уже стояло на пороге в рамке дверного проема на фоне густеющего вечера, словно ожидая позволения войти.
– Уже началось, – сказала я им так же, как всем. – Сюда, вверх по лестнице.
Они поднялись, все втроем, Иван впереди, семейство немного сзади, но не отставая. Я скоро поднялась тоже. Ждать больше было некого. Иван с женой и дочкой сидели за столом с Неведомской и Хироном. Хирон помахал, давая мне возможность присоединиться, но я сделала вид, что меня ждут где-то там.
Я не испытывала к ней ни ненависти, ни ревности. Нельзя ненавидеть всех и нельзя ревновать ко всем. Я просто знала, что я проиграла. Что не мешало мне любить Ивана, как я люблю его и сейчас, как, наверно, буду любить и в свои сто шесть. Никакая любовь не проходит, просто новые яркие впечатления выдвигаются на первый план, а она стоит где-то в сторонке, словно гость, который вышел покурить на лестницу, но в любой момент готов вернуться за праздничный стол.
Мы с Иваном танцевали, прижимаясь друг к другу, проращиваясь друг в друга сквозь одежду и кожу. Я не спрашивала, что скажет его жена, если увидит нас: в конце концов это его жена, а не моя. Я махнула рукой на то, что подумает Хирон, увидев нас: МИП уже отплывал в прошлое. Потом мы целовались на лестнице, торопливо и жадно заползая под лоскуты мешающих одеяний.
– Поедем, – сказал Иван.
– У меня родители.
– Поедем ко мне.
– ???
– Они уехали к бабушке. До завтра.
Тогда-то мы и оказались на супружеском ложе.
В один прекрасный день я решила, что хватит с меня этих странных отношений, которыми я выматывала себе душу, часами глядя на телефон, – а кто этого не делал? Ты же все-таки психолог, – сказала я себе с упреком, – ты помогала другим с их несчастной любовью, почему бы тебе не сделать то же самое для себя?
И я сделала. Я резала нити, связывающие меня с Иваном, эти тонкие серебряные волоконца, которые тянулись из моего живота к нему. Ножницы щелкали. Я написала десяток прощальных писем, удивляясь тому, что каждое заканчивалось словами “люблю тебя”. Я продолжала до тех пор, пока не поняла, что любовь – мое личное дело, которое касается только меня, что ее не надо вытаптывать и искоренять. Ее можно оставить (себе, в себе) – просто дальше ты можешь делать, что хочешь. “Люби Бога и делай, что хочешь”, – сказал, кажется, блаженный Августин, я урезала этот призыв до “люби и делай, что хочешь” и стала делать, что хочу: больше не звонила. Заполняла время. Бросила психологию. Не могла смотреть на людей. Потом пошла читать лекции в РХЛИ (российский литературно-художественный институт).
Рыхлёвская столовка закрылась на ремонт. Видимо, моя дорога жизни будет вся отмечена неработающими столовыми. Преподавательский состав, вооружась кульками и целлофанчиками, прятался за дверью с суровой надписью “Деканат” да еще и запирался, чтобы жаждущие сведений, справок и пересдач студенты не мешали ему пить свой законный обеденный чай. Там-то я и познакомилась с Гореевым. Он ломился в двери, чувствуя себя в своем праве, а мы затаились и не открывали. Но стук упорно продолжался, а на черный дерматин стала опасно осыпаться из-под косяка побелка, словно перхоть на вороново крыло тенора. И я не выдержала первая. Открыв дверь, собиралась для дальнейших выяснений выйти в коридор и попыталась не впустить незваного гостя, но он так решительно сделал шаг вперед, что пришлось отступить. В порядке реванша я строго спросила:
– Вы кто? – тем более что дяденька не походил на студента.
– История советского кинематографа! – последовал неожиданный ответ.
За деканатским чаем выяснилось, что в свободное от рыхлевского спецкурса время он работает редактором на телеканале ТВР. Так что не было ничего естественней, чем предложить ему немедленно стать моим соавтором и писать вместе для журнала “Киномода”: там я уже три месяца добывала те деньги, которых мне не хватало в Рыхляке.
Гореев закуривал трубку, выпускал несколько густых клубов и начинал вещать, а я тарахтела на компьютере. Работали у него: он жил рядом с институтом и, можно сказать, один. Квартира содержала его невидимую и беззвучную маму где-то в дальней комнате и немыслимое количество пепельниц всех сортов и размеров. Одна была с задумчивой нотрдамской химерой, выражением лица смутно напоминавшей самого Гореева. Мы состряпали статью за два часа. Я положила дискету в сумку.
– Мне приснился ангел, – сказал вдруг Гореев ни с того ни с сего, – мне приснился ангел. Он залетел в окно и сел, как птица, на подоконник. Хотя крыльев у него не было. Худющий прыщавый мальчишка. Он ковырялся в ушах и в носу. Вел себя безобразно и все время жрал. Я разглядел его всего. Эту его пипиську (показал указательным пальцем скрюченную), тощую жопу и острые лопатки – видно, крылья у него только начинали прорезываться. Он только что не срал на ковер. Таскался по дому абсолютно голый и все время жрал. По всему дому валялись крошки. Я не мог ни сесть, ни почитать, ни посмотреть телевизор. К себе никого позвать не мог... А потом он улетел. И стало никак. Было тяжело – а стало никак.
Я осталась.
Просто встретились, просто оказались вместе, в одной квартире, в одной постели. Утро – кофе – душ – голубой махровый халат – кофе еще раз. Стандартный набор, и слава Богу.
Я стала даже понемногу привыкать к этой новой жизни, где свидания были какими-то сюрреалистическими: полуделовыми-полулюбовными, где делились пополам гонорары и постель.
Нужно было быстренько уточнить пару названий – в редакции настоятельно просили. Дело происходило в промежутке между майскими празд-
никами. Я позвонила Горееву на работу. Там никто не брал трубку. Вечером я решила позвонить ему домой.
– Алло? – Автоматически я нажала на кнопку с трубкой, и автомат слизнул с карточки единицу. – Алло? – но я молчала. Я узнала этот голос, это была она, Лена. Автомат слизнул еще пару единиц. Мы молчали с разных концов мироздания. – Вас не слышно, – наконец решилась она. – Перезвоните, пожалуйста.
К черту! – подумала я. Не хочу ничего знать. Медсестра пришла к маме, соседка зашла за картошкой. Почему она тогда подходит к телефону, а?
И вот тут-то, возвращая гудящую трубку на место, я совершенно отчетливо поняла, как я умру.
А потом подумала: ладно, пусть!
Но пусть это будет нескоро, пусть у меня впереди еще будет долгая и счастливая жизнь. Очень долгая и очень счастливая. И только когда я стану совсем старой, тогда – пускай. От судьбы не уйдешь. Он, мучитель, красавец с седыми кудрями, с грустными глазами Питера О’Тула и озорной улыбкой Бельмондо – какая бывает только у стариков, живших красиво и вольно, он встретится на моем пути, девяностолетний, обольстительный, и, конечно, я влюблюсь в него безрассудно и безнадежно и буду снова мечтать о встрече, а при встрече трястись от страсти и забывать слова (а он будет думать, что у меня склероз). И, вчистую пренебрегая советом врача поберечься, я буду страшно волноваться, набирая его номер. И – куда деваться – однажды я услышу этот знакомый, неизменный и неистребимый голос Лены.
Но тогда я не умру. Еще не тогда. Я подожду час-другой и снова наберу его номер. Длинный гудок... еще один... сейчас возьмут трубку. И мое гулко колотящееся сердце вдруг запнется, рука ослабеет, и я, не выпуская трубку, осторожно положу ее на живот... Как беременная женщина придерживает нежно голову мужа, который прижимается к ней ухом, прислушиваясь, угадывая...
ОТ МИРА ДО КРУГОЗОРА
1
Бросался под колеса весь весенний город: асфальт цвета собачьего носа, грязный снег обочин, белые бумажные пакеты домов, синий сияющий ливень небес... “Презервативы?” “Взял...” “Забыли аспирин. Аптека!” “Проехали”. “Вон на том углу следующая, эй, эй, останови там!”
Аэропорт. Квадратные солнечные льдины громадных окон. Лыжи в длинном чехле вместе с остальным барахлом сдали в багаж. Руки наконец свободны. Сахарным инеем подернуты желтые колесики ананасных цукатов в витрине. Пьем кофе, болтаем ногами. Проходящие мимо девицы замедляют шаг, глазея на Макса. Я не в обиде, мне у него за спиной какой-то мужик делает пригласительные жесты. На самолет чуть не опоздали: Макс расспрашивал бармена, где они взяли такую замечательную барную стойку. Каждого бармена. А их в аэропорту много.
– А вот ты бы как сделала? Чтобы стойка была у дверей или чтобы к ней надо было идти через весь зал?.. – Макс одержим идеей сделать свое кафе.
– Где вы всё ходите? Посадка уже заканчивается, мне из-за вас лишний раз машину гонять! – Тетка в кителе орет, напрягая пуговицы на груди, мы улыбаемся друг другу – и потом дружно тетке: мы счастливы, и нас голыми руками не возьмешь. Тетка машет рукой: ладно уж, на последний автобус успели.
Пустой автобус с нами едет через пустое летное поле. Самолет велик и бел, ждет нас двоих, последних.
2
В самолете курить нельзя. Макс уходит, возвращается, берет меня за руку.
– Пойдем, я договорился.
Крошечный закуток за занавесочкой, единственный откидной стульчик, я села, Макс стоит, курим. Рядом пилоты пьют кофе и нам наливают в пластмассовые кружечки за компанию.
– Отличная у вас куртка, – говорит Макс одному из них, мужику с корявыми коричневыми пальцами, и тот пускается в подробные разъяснения, как добраться в Минводах до правильного рынка, где такие можно купить “прямо что задарма”. Я удивляюсь про себя: я пилотов другими себе представляла. Но мы вежливо слушаем и киваем, зная, что ни за что не пойдем ни на какой рынок. Может, все-таки не пилот, механик какой-нибудь?
Мы возвращаемся на свои места, и я спрашиваю:
– Это тебя за красивые глаза в служебные помещения пускают?
– Не-ет, – с явным сожалением, – я сто рублей ему дал.
3
Самолет садится в Минводах, день уже кончился. Ночь жирная и густая, как вакса. Полуосвещенный аэровокзал. С улицы входят мужчины с такими лицами, словно там, снаружи, они терли щеки сапожной щеткой. Макс оставляет меня стеречь чемоданы и уходит искать обещанную турагентством машину. Ее нет нигде, разумеется. Макс возвращается.
– Пойду еще поищу.
– Ох нет, возьми меня с собой, а то они смотрят на меня, как каннибалы.
Две стаи аборигенов жаждут нас везти. Про другую стаю уверенно говорят: они бандиты! Не садитесь к ним, неизвестно, куда вас привезут и что с вами сделают! Надо как-то выбирать. Пространство перед аэровокзалом такое же огромное, как летное поле, и уходит куда-то в темную бесконечность. Мы таскаемся по нему от одной сомнительной компании водителей к другой. Почему все-таки возле каждой машины толпится человек по шесть? Не вшестером же они их водят?
Едем наконец в выбранном наобум толстеньком джипе. Макс шепчет мне в ухо:
– Рядом с тобой я чувствую себя настоящим мужчиной.
“Еще бы!” – думаю про себя. Последний час под этими людоедскими взглядами я ни на секунду не могла забыть, что я женщина.
4
Нас везут по вьющейся серпантином дороге. Раструб фар выхватывает слоистые горные породы. Потом бегущие ряды голых деревьев.
И снова дорога забирает вверх, в горы.
– Поспи, – говорит Макс.
– Не могу, боюсь пропустить что-нибудь интересное, – отвечаю.
Да к тому же мне тревожно. Посреди дороги наш джипчик вдруг останавливается. Сзади идет белая легковая машина. Она объезжает нас и тоже останавливается. Я стараюсь дышать глубоко и ровно и судорожно думаю, удастся ли нам открыть дверь и выскочить, если что? И далеко ли мы убежим по тем завалам камней, которые виднеются по сторонам в свете фар?
Наш шофер говорит:
– Дальше поедете с ним, – кивая в сторону “Жигулей”. И добавляет (видимо, это должно нас успокоить): – Это мой деверь. С ним и расплатитесь.
Мы перетаскиваем вещи. Лыжи лежат вдоль салона, давят мне на плечо, неудобно, но жаловаться не приходится. Едем – и слава Богу!
5
Еще через час я понимаю, что дорога не кончится никогда. И как раз машина, трижды свернув напоследок, останавливается у слабоосвещенного подъезда с надписью “КАРМОН”, выполненной почему-то готическим шрифтом. Мы вступаем в холл-аквариум. Он пуст, нет даже дежурной за стойкой, вокруг какая-то подводная тишина. Я погружаюсь в продавленный диван, Макс отыскивает и приводит заспанную администраторшу. Наконец-то у нас в руках пластмассовая груша с ключом от номера! Лифт отключен, и мы топаем на четвертый этаж пешком...
Картина на стене изображает зеленую девоптицу. Две кровати, составленные рядом, изображают двуспальную. И когда попадаешь на середину, их удвоенный бордюр врезается в бок. Но мне все равно. Мне наплевать, что нет занавесок и в окно пялится гологлазый фонарь. Я счастлива, что можно наконец лечь, вытянуться всем телом и упасть в сон.
Утром я все же сняла девоптицу и поставила ее на угол подоконника с таким расчетом, чтобы она избавила нас ночью от любопытства фонаря.
6
Мы завтракаем в аккуратной столовой “Кармона” завтраком из трех блюд. Подносы расставляет официантка в белом фартучке. Скатерти, как в итальянском кафе: в бело-красную клетку. Все такое чистенькое, миленькое, словно вчерашний вечер приснился нам в неудачном сне.
Я во все стороны верчу головой. Макс смеется: “Перестань – отвалится”. За столами сидят – некоторые в спортивных костюмах – люди, в которых я с готовностью признаю бывалых лыжников. У них на суровых лицах горный загар и все такое.
– Макс, Макс, я боюсь, – говорю я, – у меня не получится.
Макс уходит выправлять какие-то наши гостиничные документы, а я доедаю полезную тертую морковку и отправляюсь погулять.
Горы совсем рядом. Я впервые вижу их так близко. Овцы насыпаны на склон, как кунжутные семечки на булочку, и я понимаю: на самом-то деле горы далеко.
Бывалые лыжники давно укатили на рейсовых автобусах, а мы с Максом только собрались в лыжехранилище: им заведует Анзор с лицом натурального разбойника. Он долго подбирает мне ботинки по размеру, я меряю пару за парой, мне неловко признаться, что неудобно во всех. В конце концов соглашаюсь на какие-то испанские сапоги. Там же в прокате находятся для меня и лыжи. Я в свитере, куртке, в огромных темных очках – Макс для меня их специально купил, – почти ничего не видя и не чуя своих ног, ковыляю к выходу, преодолеваю с трудом две ступеньки, оттягиваю тугую дверь – и солнце прыгает мне в глаза. Смеющееся лицо Макса поворачивается ко мне и я думаю: ведь это же и есть счастье, а?
7
Двор забит “Жигулями”, ждущими вальяжных седоков, не желающих торопиться на автобус. Вот и мы, поедем шикарно.
И опять я чувствую себя чужачкой и самозванкой в очереди на подъемник: рядом щебечут веселые девушки в вязаных шапочках, они-то настоящие горнолыжницы!
– Нравится? – спрашивает со сдержанной гордостью владельца Макс, кивая на вид внизу. Сквозь склянку подъемника виднеются заснеженные складки гор. Мне страшно смотреть – всю жизнь боюсь высоты. Но – красиво, правда. Я в журнале по фотографии читала, что белое на белом могут снимать только настоящие мастера.
Мы добираемся до станции Кругозор и строимся в новую очередь. Вверх, вверх – следующий подъемник. Народ начал мазать лица какой-то цветной помадой, пока все не стали походить на индейцев в боевой раскраске. Девицы забавляются, художественно размалевывая друг друга.
Макс протягивает руку.
– А нам можно?
Я тронута тем, что в протянутую руку тюбик вложен незамедлительно – видно, у них, у этих бывалых и благородных людей, принято делиться, – и тем, что Макс помнит про мою нежную кожу. Сам он – “не нуждаюсь ни в каких замазках” – хвастался, что его природной смуглоты хватает для защиты и очков от солнца ему тоже не надо: “Я просто щурюсь, вот так…”
Поскрипывая, раскачиваясь и наводя на меня ужас, подъемник дополз наконец до самого верха – до Мира. Можно еще выше: на безымянный пик ходят вездеходы для любителей. Я смотрю, прижимая шапку рукой к затылку. Неужели можно и туда забраться? Но, пожалуй, нам и этого хватит.
Заходим в знаменитый “Приют” – кафе на вершине. Целый месяц перед отъездом Макс о нем чуть не каждый вечер рассказывал. Темная бревенчатая стена, лыжи вдоль нее стоят у входа длинным рядом. Пол из серых каменных плит. И шаги в лыжных ботинках звучат об него: блом-бак, блом-бак. Макс идет к стойке, над которой дым, дым, – там готовят хичины (“Если ты не ела хичинов, ты не знаешь счастья”).
И вот он (приближающееся блом-бак) гордо несет поднос с этими лепешками, начиненными сыром и мясом, и стаканы с вином. Я оглядываюсь: смеются, жуют, окликают входящих. На столиках лежат, как от скафандров, лыжные перчатки, защитные очки. Я с тоской думаю: хорошо им, этим лыжникам, они давно катаются, а у меня со страху кусок нейдет в горло. Макс в предвкушении удовольствия увлеченно рассказывает, как его в три года папа “ставил на лыжи”.
– Макс, я хочу писать. Тут где?
Он меняется в лице.
– Слушай-ка, тут – только на улице. Справишься?
“На улице” – это не слишком большой пятачок вокруг “Приюта”, спрятаться негде – все просматривается. Еще бы: мы на вершине!
– Макс, прикрой! – говорю я, в три приема отстегивая лыжные штаны и стараясь не смотреть по сторонам.
Начинает заметать. Сдуваемый с вершин снег заворачивается в снежные кёрлы. О занесенные альпинисты!.. Макс надевает лыжи и помогает мне совладать с креплениями.
И вот – он на краю площадки, раз – взмахнул палками и нырь вниз, только я его и видела. Подхожу боком, как птица, заглядываю одним глазом через край и ясно понимаю: если я сделаю еще хоть шаг, сломаю себе шею. Неминуемо. Неизбежно.
Игрушечные лыжники выписывают волны далеко внизу.
В тихой ярости на Макса, который загнал меня сюда, я отступаю от края и расстегиваю крепления негнущимися пальцами.
Макс, канувший, казалось, безвозвратно, вдруг снова показался над снежной кромкой и, продолжая передвигаться вверх бодрой лесенкой, наконец выпрыгнул совсем.
– Ну ты чего?
– Ничего, – злобно говорю я, – помоги!
Он снимает мне лыжу.
– Так и не попробуешь?
– Где? Здесь? Чтобы шею себе сломать?
Макс понурился.
– Ну что, будем тогда обратно спускаться.
– Я спущусь, а ты поезжай, – смягчаюсь я, – не зря же мы все-таки сюда столько добирались.
Макс тут же воспрял духом:
– Давай! Ты на подъемнике спустись, а я быстро. Подождешь меня, да? На Кругозоре встретимся.
Он провожает меня к подъемнику, и я отправляюсь вниз одна-одинешенька со своими необъезженными лыжами, провожаемая неодобрительным взглядом горного служителя.
– Что ж ты, а? – Он осуждающе прицокивает языком. – Что ж ты так, а?
Но я молча ныряю в пустой стеклянный коробок.
8
На Кругозоре открытая терраса, длинные деревянные столы, но за ними никого нет: верно, устраиваются где-то с другой стороны, откуда доносится шашлычный дымок. Я уселась на лавке так, чтобы видеть спуск. Горы тянутся вверх, их вершины сливаются с небом. Оттуда, сверху, как капли из подтекающего крана, выкатываются один за другим лыжники, стремительно увеличиваясь в размерах и на поворотах выкидывая вбок снежное крыло. Наконец появляется Макс, затянутый в красный комбинезон, красивый. Его тело упруго покачивается, как пламя свечи, когда он выписывает свои виражи. Я в досаде отворачиваюсь. Макс, видно, заметил меня издали и теперь тормозит с шиком, остановившись почти впритык к ограде, и оседающий веер снега касается моего лица. Макс улыбается изо всех сил, стаскивает шапку, взлетают его светлые волосы, он перегибается через ограду, тянется... Сердце не камень, подхожу, чтобы он мог меня поцеловать.
– Ну не сердись, ладно? Мир?
– Ладно, – ворчу я, – ладно уж, мир, так и быть.
Макс аккуратно устраивает лыжи у стены и уже несет из палатки – надо же, я ее и не заметила – глинтвейн. Самое время раздобыть нам по шашлыку – дымок по-прежнему носится над террасой, но жаровни на нашей стороне не видно. Я отхлебываю жидковатое – зато горячее – вино, оно слабо пахнет гвоздикой, смотрю то на горы, то по сторонам – не идет ли Макс... И тут – и тут я вижу спину молодого человека, который по дороге ко входу на станцию между делом ловко прихватывает Максовы лыжи и, не замедлив ровного шага, направляется с ними внутрь.
– Эй! – окликаю я. Но он не слышит, то есть делает вид, что не слышит, идет себе к подъемнику. Я неуклюже бегу за ним в неудобных ботинках, хватаю его за рукав.
– Подождите, пожалуйста, – говорю я, – эти лыжи не ваши!
– Да? – оборачивается он.
И я смолкаю, уставившись ему в лицо. Это лицо из сказки: Прекрасный Принц без тени смущения глядит на меня. Ярко-синие глаза в чернющих ресницах. “Крашеные? – думаю. – Или свои такие?” Улыбка приподнимает краешки рта – он отлично знает, какое производит впечатление, и производит его вполне сознательно.
А вот и Макс подходит.
– А где мои лыжи?.. – И не успев еще доспросить, видит одновременно свои лыжи и того, кто их держит. Я замираю, мгновенно представив, как сейчас они будут вырывать их друг у друга из рук, а я – громко визжать, подняв к вискам ладони с растопыренными пальцами. Но все происходит не так.
– Да вот они. – Незнакомец отдает лыжи Максу и легко улыбается. – Я пытался их украсть, а ваша подруга героически бросилась на защиту вашей собственности.
В результате почему-то неловко мне.
– Вы удивительно бессовестны, – бормочу я. – Почти так же, как красивы.
– Да, я знаю, – расслышал он и дружелюбно протягивает руку. – Валентин. Приятно познакомиться.
А я, оказывается, зверски голодна. Шашлык точится соком, Макс доволен. Валентин подсаживается к нам со стаканчиком.
– Глинтвейн здесь дрянь, – говорит он, – я как-нибудь угощу вас своим. Вино можно купить на рынке. А приправы у меня с собой. Вы где остановились? “Кармон”? Мы там же. Я с подругой, – говорит Валентин.
“Успокаивает Макса”, – думаю я. И спрашиваю (“и не думай, что ты мне так уж интересен”):
– Вы часто воруете?
– Нет, – отвечает спокойно, – не часто. Лыжи только второй раз. Прошлый раз год назад, на этом самом месте. Шел – стоят, дай, думаю, прихвачу. Ужас, да? Я вас шокировал? – Я пожимаю плечами, Макс смеется. – Еще я в ресторанах люблю обедать. Когда деньги есть, плачу, когда нет, не плачу.
9
После позорного вчерашнего возвращения отсиживаюсь дома, то есть в номере. Девоптица, растопырив зеленые крылья, глядит на меня укоризненно. Завтрак съеден, заняться нечем. Макс спозаранку ушел кататься. Я выхожу на дорогу и медленно бреду по направлению к горам. Собственно, горы везде, но слева и справа они неприступные, засыпанные снегом. А дорога – та самая, по которой автобусы и машины возят отдыхающих к подъемнику. В руке у меня булочка от завтрака, я вяло ее жую. Потом залезаю на склон и закапываю остатки булки в снег, торжественно пришептывая: “О Боги Горы, примите мою малую жертву и будьте ко мне благосклонны! Разрешите мне завтра встать на лыжи”.
Пока я спускаюсь, снег проседает подо мной, и я одной ногой проваливаюсь по самое бедро. Приходится встать на четвереньки, вытягивать ушедшую ногу и слезать бочком-бочком. Разогнувшись наконец, я замечаю на лыжне Валентина, он с любопытством наблюдает мои маневры. Ненавижу, когда меня застают за делами, которые никого не касаются.
– Ну? – Я смущена и рассержена одновременно.
– Нет-нет, я не виноват, – отвечает он, сделав нарочито серьезное лицо, – виноват не я. Что случилось-то?
– Что, к счастью, еще не случилось, – пытаюсь на всякий случай пошутить.
– А приятель твой где?
– А катается.
Валентин подбирается ближе и протягивает мне руку, взбираясь ради этого на склон, держа обе палки в другой руке. Из-под рыхлого снега выпрастывается длинная трава. Вдвоем мы гораздо более неустойчивая конструкция, с моей точки зрения, но не могу же я не оценить его усилий и принимаю помощь. Медленно-медленно мы сползаем вниз, на лыжню.
– Ты грустишь, – говорит Валентин, – это нельзя. Ты же не за этим приехала. Давай-ка я лучше тебя прокачу.
– Каким образом?
– А ты встань сзади прямо на лыжи. Да нет, ближе ко мне. А теперь обхвати меня, да крепче же, не бойся...
– Ну нет, – говорю я, сходя на дорогу.
– Экая ты недотрога! Ну ладно. Тогда подожди.
Он закидывает лыжи на плечо, и мы идем мимо облупленных двухэтажных домиков – по виду не поймешь, живет ли там кто или нет; палаток – в Москве в таких квас раньше продавался, а здесь то аптека, то крошечный гастрономчик; сумрачно глядящего мужика в телогрейке и лыжной шапочке – это здесь вроде национальной одежды. У гостиничного подъезда Валентин говорит:
– Побудь здесь, я зайду сменю экипировку.
И я сажусь на деревянную скамейку, втягиваю носом морозно-весенний воздух и удивляюсь сама себе: сижу здесь и жду неизвестно кого неизвестно почему, от дома далеким-далеко, вроде сама себе хозяйка, а внутри такая бесхозность, – и сладостно жалею свое сиротство.
Валентин является переодетый в цивильное. И останавливается на крыльце. Видимо, для того, чтобы все желающие имели возможность его рассмотреть. По мне, так его плащ до пят нелеп среди спортивных костюмов. Но Валентин достает сигарету, встряхивает кудрями, и начинается игра “замри”: застывают спортдевицы с лыжами на плечах, направившиеся было к дежурным извозчичьим “Жигулям”, смолкают спорящие за клиентуру водители, и только толстая горничная, курящая возле дверей, обалдело подносит ему зажигалку. Валентин милостиво улыбается ей и направляется ко мне. Теперь и я в центре внимания, так и слышу, как шуршат их мысли: “У, какого красавца отхватила!” Я беру Валентина под руку, и мы гордо удаляемся через чугунные ворота.
Мир за спиной отмирает:
– Ну, девушки, поехали! Лыжи сюда кладите.
И нам вслед доносится бодрое похрюкиванье мотора.
10
Утоптанная, укатанная, уезженная дорога ведет нас под гору. Центр поселка – две гостиницы, наш “Кармон” и вторую, “Сувар”, – мы уже прошли, и серое двухэтажное турагентство тоже, теперь пятиэтажки с обваливающейся штукатуркой, опять палатки, какие-то мрачноватые сараи за проволочной сеткой. Навстречу прокатилось веселое семейство, у младшего лыжи сантиметров тридцать, но ничего, бойко так гребет палками. Еще один местный поглядел из-под шапки, словно приценился. Дальше только лес по обеим сторонам дороги, высоченные ели. Заговоришь слишком громко – обвалятся с лап застывшие сугробы, во всяком случае, так кажется, – и мы идем молча. Вот и хорошо, от светских бесед я устаю, а с этим странным Валяшей я почти незнакома...
Мы шли больше часа среди леса, единственный раз нас обогнала маршрутка.
– Поедем, нет? – высунулся небритый шофер. Мы покачали головами и снова остались одни на пустынной дороге. Потом между елями замелькали избушки.
– Университетцы, – сказал Валяша, – неплохо устроились!
– А? – Я вздрогнула, успев отвыкнуть от звука голоса.
– Это лагерь университета. Старый. На заре перестройки “Кармон” позвали финнов строить, потом денег не хватило, наши достраивали. А лагерь к тому времени уже лет двадцать как стоял. Они тут старожилы. И ничего, неплохо сохранился. Все. Пришли, нам туда.
Неподалеку от лагеря, но отдельно – совсем другой стиль – странное здание: словно половина каменного мячика. Перед входом две круглые штуки – летом, наверно, клумбы. Никакой вывески. За тяжелой деревянной дверью – странная смесь домашнего и казенного интерьера. На стенах общепитовские красно-золотые бра, потрепанная новогодняя мишура, пара немых телевизоров на кронштейнах. Прямо у входа – бар, но за стойкой никого. В углу камин с красноватым, плывущим по углям светом, диван с потертыми подушками, на них устроилась девочка лет пяти, играет с кошкой. Завидев нас, дитя неторопливо поднимается и уходит в задиванную тьму. Пока мы осматриваемся, приходит хозяин, толстый, профессионально радушный Анвар. Он тут же рвется обнять нас обоих, а может, и расцеловать. Я теряюсь: мне не хочется попадать в его могучие объятья, а откровенно уклониться кажется невежливо. И вдруг абориген вспыльчив? Валяша спасает положение, вовремя придвинув мне стул. Я успеваю заметить, как он обменялся с хозяином взглядом, и тот кивает с понимающей миной. Анвар сулит нам какие-то сверхъестественные колбаски, разливает красное вино. В камин подброшены свежие поленья, они похрустывают в огне, я отогрелась, слегка захмелела, и мне наконец становится весело.
Хозяин, видимо, считает своим долгом развлекать нас перед основным блюдом:
– Здесь у нас маленькое местечко, да. Люди хотят встретиться. А где? Друг друга все знают. Хочу сделать ресторан, много входов, чтоб каждый мог отдельно войти. Пришел – посидел с кем хотел, вышел – никто тебя не узнал. Да. Жена не одобряет. – Он произносит слова с акцентом, который я тысячу раз слышала в анекдотах и думала, что в природе такой не встречается. – Сердится на меня, говорит, о любовнице своей думаешь. Я ей говорю – зря так говоришь, себя огорчаешь, меня огорчаешь. А она все равно сердится, не хочет теперь со мной говорить. Но скажите вот вы мне: разве может мужчина всю жизнь с одной женщиной прожить, о другой не подумать, а?
Я утыкаю нос в бокал, Валяша делает выразительную морду: мол, не могу на такой вопрос при даме ответить! Анвар тяжело вздыхает, качает головой. Потом оборачивается и что-то непонятное кричит – на зов пришел мальчишка с вороватыми глазами, Анваров сын.
– Проводи гостей наверх! – велит отец ему и нам заодно. – Покажи второй этаж. Здесь – для всех зал, там – отдельные буду делать.
Мальчишке явно неохота, да и нам тоже, но нельзя отказаться, и мы процессией по скрипучей узкой лестнице отправляемся смотреть будущий приют любовников. Мальчишка для проформы помахал рукой, вот, мол, а дальше сами – и быстренько спустился обратно. А мы с Валяшей стоим на пороге пустого зала. Пахнет свежим деревом. Строительство еще не кончено, пол засыпан стружками, посредине единственная досто-
примечательность: из полукруглого потолка-купола выходит толстенная медная труба. Мы, как исправные туристы, рассматриваем ее внимательно, обходим вокруг. Я кладу ладони на блестящую розово-металлическую поверхность. Валяша тоже – и мы ведем хоровод на двоих. Труба теплая, стружки шуршат под ногами, Валяша молчит. Мне вдруг становится не по себе, и я первая опускаю руки.
– Пошли, что ли.
– Пошли, – тут же соглашается Валяша, но остается стоять. Я прохожу сбоку от него, и вот мы возвращаемся вниз, наступая осторожно на подрагивающие, словно с непривычки, деревянные ступени.
На тарелках фырчат жареные колбаски, источают запах травы-приправы – и рот мой наполняется слюной. Бог ты мой, как я проголодалась! Хозяин деликатно покидает нас, оставив самостоятельно наслаждаться трапезой. Правда, уходя, мимоходом включает звук у обоих телевизоров. Но Валяшу это не смущает. Он вдруг стал разговорчив и рассказывает не умолкая что-то о своем житье в Париже, о тамошних ресторанах и тамошних девицах, как он чуть было не женился на богатой наследнице, но в последний момент затосковал и вернулся на родину. Я сосредоточенно приканчиваю свои колбаски, очень жирные и зверски вкусные. Пальцы у меня тоже в жире, и я принимаюсь искать салфетку. Телевизоры выдают что-то душещипательное. Ведущий с вкрадчивыми интонациями психиатра задает свой вопрос, и его длинноносая “гостья”, как он ее называет, пускается в воспоминания о романтической встрече:
– ...необыкновенный во всем, понимаете? У него был такой взгляд...
Валяша, заслышав это, вскидывается:
– Ха! Я могу сделать такой за несколько секунд.
Я не нашла салфеток и потихоньку под столом вытираю пальцы об скатерть.
– Не веришь? Не веришь? – спрашивает Валяша, но я занята и не отвечаю.
Я наконец вытерла пальцы, теперь могу обратиться к вину, не рискуя оставить на стекле безобразные отпечатки.
– Ну смотри тогда! – требует Валяша, и мне ничего не остается, как поставить бокал на стол и взглянуть на него. Он убирает улыбку, медленно опускает веки... потом снова поднимает их, так же медленно. Лицо его стало серьезным. Он смотрит на меня внимательно, сосредоточенно, прямо в глаза – и я невольно отвечаю ему тем же, он чуть опускает ресницы, взглядывает мимо, потом опять на меня – и я чувствую, как у меня холодеет в горле, – его взгляд начинает наполняться, как песочная ямка водой, печалью, нежностью и – невозможно ошибиться – желанием...
– Перестань, – говорю я.
– Ну что? – спрашивает Валяша и сам удовлетворенно отвечает: – Получилось, я по твоему лицу вижу, что получилось.
– Ладно, – говорю я, – нам пора.
– Спрачь кошелек, женшына, гусары с женщин деньги не берут, – дурачится Валяша, слегка пародируя горский акцент, но не забывая на всякий случай поглядывать на подошедшего невозмутимого Анвара, и добавляет тихо для меня: – Во всяком случае, не сегодня.
11
Воздух морозный, но в то же время мягкий. Даже здесь, где все в снегу, чувствуется, что зима уже кончилась. Я оглядываюсь – и вдруг думаю: “Вот бы удрать сейчас!”, но вокруг лес, горы, дорога только одна – далеко не убежишь. Да и такие сцены не в моем вкусе. Так что я смирилась, и мы, сытые, побрели не торопясь обратно вверх, поскрипывая снегом. Но успели пройти совсем немного, как сверху показался движущийся нам навстречу лыжник... нет, лыжница, долговязая девица с выбившейся из-под шапки белобрысой челкой и лицом заспанного подростка.
– Привет! – сказала она, наклоняясь с высоты своего роста и небрежно целуя Валяшу. Я неожиданно для себя смутилась. Валентин бодро представил нас друг другу:
– Это Кирке – это Аля.
Белобрысая протянула руку, одновременно высоко подняв брови, но промолчала. Так что на этот раз я ограничилась простым “очпрятно”, благодарно опустив привычные заготовки объяснений насчет моего экзотического имени.
– Я на Эльбрус, – сказала Аля, вдев руку обратно в кожаную петлю палки.
– Я к тебе попозже, может, присоединюсь. А если не встретимся, то до вечера. – Валяша по-хозяйски взял ее за локоть и подтолкнул. – Давай! – И длинная фигура, качнувшись, отправилась вниз по лыжне.
Стараясь задавить невесть откуда взявшегося червяка ревности, я сказала:
– Она интересная. Очень красивые руки.
Поскольку Валентин молчал, я продолжила:
– Валя и Аля – хорошо звучит, как будто из детской книжки: приключения Али и Вали в стране гор.
– Не впадай в лирику, – прервал Валяша, – я ее брошу, как только приедем в Москву.
– Почему?
– Да мне вообще больше трех раз неинтересно, а с ней я и так уже второй месяц.
– А тогда зачем ты вообще с ней?
– Богатая, – беспечно ответил Валяша. – Я люблю, когда все красиво. А для этого нужны деньги, понятно?
– Убедительно, – согласилась я.
– Ладно тебе, – сказал Валяша, толкнув меня в бок, – зато ты отвлеклась, не куксишься, как с утра, ведь точно?
12
На следующий день я неохотно – но раз приехала, так надо кататься – напяливаю лыжные ботинки. Макс такой спортивный, ладный, я рядом с ним, как корова на льду, но – прочь сомнения! – бодрюсь и подтягиваюсь. “Жигули” – потому что мы опять проспали рейсовый автобус – докатили нас до горы.
Небо пронзительное. На маленькой горке тренируются раскоряки-начинающие. Внизу в два ряда напротив друг друга кафешки-палатки на два-три столика. Несмотря на их количество, все жаждущие питаться внутри не помещаются, и наружу выставлены столы и лавки.
Мы пьем тузлук – что-то вроде простокваши с чесноком и местными приправами – прямо на улице. Сугробы утыканы палками и лыжами – белые дикобразы.
– Знаешь, – говорит Макс, – мне надо усовершенствовать технику, поищу инструктора, заодно и ты потренируешься. Час ты, час я, хорошо?
Я киваю. Не буду мешать Максу заглаживать вину. Ни в каком совершенствовании техники он не нуждается ни на полногтя, но старается ради меня и хочет быть деликатным. Он уходит искать инструктора, а я размышляю о том, что мне с ним повезло. Макс, конечно, не интеллектуал, но добрая, добрая душа. И, поскольку ему все удается практически немедленно, то и инструктор находится тут же – он, собственно, сидел с нами за одним столом, можно было никуда и не ходить. Его зовут Михал Михалыч, в подтверждение чего он достает из кармана затертое удостоверение со старой фотографией, на которой у него еще есть волосы. “Махалыч” – называю я его про себя и следующий час провожу под руководством Махалыча на десятиметровой горке для начинающих, пытаясь освоить торможение. Он кричит мне в спину какие-то инструкции – бесполезно, я еду вперед, вниз, туда, где Макс сидит, попивая коньячок из специальной фляжки, – он носит ее во внутреннем кармане куртки. Сейчас она стоит на деревянном столе, и у нее на серебряном боку ослепительно горит крошечное солнышко. Я смотрю на улыбающееся и родное лицо Макса, он радостно машет мне рукой – и через секунду я на боку, и снег уже не под ногами, а под щекой, и небо стоит вертикально.
13
Спящее небо лежит на вершинах гор.
А в бистро и заполночь тянется разговор.
Путник, скорее сюда обрати свой взор,
Ибо здесь ты отыщешь то, что давно искал:
Радует изобильем накрытый стол,
Алые вина, пенясь, бегут в бокал.
Первые буквы выделены жирно – САПИРА. Стих написан углем на картонной стене маленького бистро в двух шагах от “Кармона”. Мы его обнаружили случайно – оно работает только по ночам, потому что по ночам не работает милиция, а днем Сапира его закрывает – чтобы не платить налоги. Картонный короб весь изнутри исписан: “Привет из Минска!”, “Натка, не грусти”, “Попробуйте хичины с картошкой”, “Сапира, спасибо, мы приедем через год”, “Пожар в Хижине 13”. Ниже нарисован параллелепипед, из которого выходят черные спирали.
Я примащиваюсь и тоже пишу – почти под столом.
– Можно прочту? – спрашивает Макс.
– Не сейчас.
Рядом с маленьким прилавочком электроплитка.
– Хичины будете?
– Мне с мясом.
– А мне с сыром, – говорю я.
Сапира раскатывает на деревянной доске тесто. Начинив его и после этого еще раз раскатав, кладет толстенький блин на сухую, без масла, сковороду. Конечно, она спрашивает, почему у меня такое странное имя – будто бы у нее не странное! – и я излагаю ей с самого начала всю историю про прабабку-гречанку, деда-поляка и революционную иммиграцию. С удовольствием рассказываю, хотя моя родословная мне уже порядком надоела. Сапира слушает и кивает не глядя, раскатывая следующий хичин. Горячая сковорода пахнет теплом, воздух над ней стеклянно колеблется. Теперь моя очередь спрашивать. Сапира не горянка, она еврейка, училась в Минводах в педагогическом. Потом вышла замуж – и переехала сюда. Немного поработала горничной в “Суваре”, но любит сама себе быть хозяйкой. Муж ее водит здесь машину, это как раз он-то нас и вез на своих гремучих “Жигулях”, жаль, мы не знали – было бы не так страшно. С тех пор мы его не видели – в бистро он не заходит, здесь Сапирино царство и свои порядки.
Вваливается дядька, толстый, черный, как горец, но не местный, турист, потому что на нем не телогрейка, а дорогой лыжный костюм. Дядька здорово навеселе.
– Здесь сигареты есть?
– Есть. Вот на прилавке. – Сапира и не думает скрывать свое неудовольствие.
– А еще что есть? – спрашивает он, разглядев за занавеской наш столик.
– Ничего.
– А там что?
– Мои гости, кого я приглашу.
– Я тоже хочу хичин!
– А вас я не приглашаю. Если вам нужны сигареты – покупайте и уходите.
Мужик еще раз глянул за занавеску, однако, кроме Макса, за столом сидит и разбойник-Анзор, его почти не видно, он в углу, но из-под стола торчат его сапожищи сорок шестого размера, – мужик подумал-подумал, забрал сигареты и молча ушел.
Мы все засмеялись.
– Ловко вы его выставили!
14
Через секунду дверь открывается снова и на пороге – кто бы мог ожидать – Аля и Валя, оба хохочущие, отряхивающиеся, как собаки после воды, – вокруг них сиянье веселья и летящего во все стороны снега.
– О! О! Какие люди! – В восторге Валяши невозможно заподозрить неискренность, хотя я на минуту вспоминаю его фокусы в кафе и думаю: “Все подделка”. Мягкая альбиноска Аля тихо подсаживается ко мне.
– Привет, – говорит она. – Вино хорошее сегодня?
– Теперь мы вас не отпустим! – заявляет Валяша. – Куда вы подевались?
– Да мы теперь внизу, – говорит Макс, – она вот учится, а я совершенствуюсь.
Сапира улыбается Валяше, он делает на лице выражение “я игриво подмигиваю”. По этой их переглядке понятно, что Валяша здесь завсегдатай. Сюда ведь все приезжают не надолго. И за отпускной месяц взахлеб проживают праздничную жизнь. Довольно и симпатии – со второй встречи люди становятся друзьями. А с третьей – лучшими друзьями (быстрей, быстрей, время не ждет!).
Сапира ставит на стол красное вино в двухлитровой пластмассовой бутыли с этикеткой “Кока-кола”. Начинается болтовня, за столом, кроме нас, еще сидит врач из Москвы, и Анзор с Валяшей затевают спор, кто больше знает анекдотов про медиков.
– Терапевт все не может решить: “Утка или не утка, утка или не утка?” Она пролетает.
Они слегка подкалывают офтальмолога, но мужик попался добродушный, не обижается.
– А хирург, чуть заслышав шум, бабах из двух столов и кричит патологоанатому: “Вась, проверь, утка или не утка!”.
Пачка сигарет падает на пол, мы с Алей дружно лезем под стол, сталкиваясь коленками, и смеемся там вместе.
– Вместе, вместе, теперь мы вас не отпустим! – кричит Валяша, и Макс кивает: конечно, конечно.
15
Я просыпаюсь от непривычного ощущения покоя и блаженства. Макс лежит рядом, у него сонное лицо. Странное дело – прислушиваться к дыханию спящего. Спящий безопасен и беззащитен. Я чувствую себя ужасно взрослой. Наверно, это называется “материнский инстинкт”. У Макса, пока мы здесь, отросли волосы, теперь видно, что у корней они темные. Я как-то сказала, что определенно предпочитаю блондинов. Просто так, когда мы только познакомились и я думала, что мы друг другу ну никак не подходим: я, такой синий чулок, и он, такая золотая молодежь. Думала, он от меня отстанет – мол, не в моем вкусе, мне подавай блондина, – а он взял да покрасился. Подкупил меня, в общем.
И вот лежит и дышит рядом этот спящий молодой человек, которого я почти и не знаю – что такое три месяца? – к тому же что называется “не моего круга”, я даже не всегда понимаю, что его радует, что огорчает. Не просыпаясь до конца, Макс протягивает руку и тянет меня к себе. Я ложусь рядом, он обнимает меня, привычно, как дитя свою постельную плюшевую игрушку. Я на секунду огорчаюсь – в его жесте совсем никакой страсти. Все так мило, что практически бесполо. Но потом я думаю: может, так и надо, зато спокойно, всем спокойно и хорошо, – и целую Макса в мягкие сонные губы.
По утрам инструктор Махалыч будит нас, стуча в гостиничную дверь. Макс открывает ее – и бегом обратно под одеяло. А Махалыч стоит в дверях – просто Укор собственной персоной – в своем синем спортивном костюме и уговаривает нас, как малых детей:
– Пора вставать, а то всю погоду проспите.
Я совершенно не представляю, как вести себя в этой ситуации, и чувствую себя глупо, лежа в кровати под его взглядом. Макса, наоборот, это забавляет. Он с удовольствием изображает капризное дитя и умоляет дать ему поспать еще полчасика. Наконец инструктор удаляется, взяв с нас твердое обещание, что через час мы железно будем на горе.
Макс не покидает меня и с упорством твердит, что ему надо совершенствоваться. Махалыч поддерживает, хотя, по-моему, Макс катается лучше него самого. После того как я всласть нападаюсь и взмолюсь о пощаде, они на подъемнике отправляются наверх и вдвоем съезжают, если так можно выразиться, с нижней вершины – с самой первой, выше которой Кругозор. А выше всего – Мир.
16
После обеда мы с Максом отправляемся играть в пинг-понг. Я играла последний раз сто лет назад, в доме отдыха с мамой. Мне было лет пятнадцать, наверно.
Мы минуем бильярдный зал, полупустой в дневное время, но прокуренный навсегда. Приезжих почти нет, местные мужики лениво гоняют шарики и так же, вроде бы нехотя, здороваются:
– Привет, Макс.
Меня словно нет, они задевают меня краем взгляда и тут же отворачиваются.
Два зеленых стола стоят перед десятком рядов потертых коричневых кресел: здесь, видимо, когда-то был кинозал. Но с приходом эпохи видео на третьем, самом шикарном, этаже поставили в номерах плейеры, и кино ушло из “Кармона”.
– Пожалуй, я буду играть левой рукой, чтобы на равных.
Я радуюсь возможности обидеться.
– Тогда и я буду левой. Я ведь все равно не умею, так что мне хоть правой, хоть левой.
Рядом с нами – пок-пок-пок – играет пара местных, пока один не уходит. Но второй остался, стоит, похлопывает по руке ракеткой, поглядывает в нашу сторону.
– Ну хватит, – говорит Макс.
Я запыхалась, и у меня кружится голова, но признаться, что я устала? Ни за что!
– Я не устала, я хочу еще поиграть.
– Знаешь, давай-ка на сегодня закончим, – говорит Макс неожиданно твердо и (думаю про себя) “мужественно” и направляется к тому, оставшемуся без пары. Они тут же берутся стучать: пок-так-пок-так. Я сажусь в кресло этого кинотеатра, Макс поворачивается на секунду ко мне и мимолетно улыбается. И тут же не глядя отбивает прилетевший шарик – пок! – какие точные движения! Но вместо радости я чувствую, что совершенно опустошена, выпотрошена, уничтожена. Зачем я здесь, среди этих людей с их играми, в которые я не умею играть?.. Я поднимаюсь и, прилично попрощавшись, ухожу. Впрочем, никто не заметил, что у меня глаза на мокром месте. Пок-так – игра идет своим чередом. Я одеваюсь в номере и обхожу вокруг “Кармона” – потом вокруг “Сувара” – потом опять вокруг “Кармона”. К ночи сделался мороз, снег под фонарями разбегается зелеными искрами. Может, к Сапире? Нет, одной не хочется. Без Макса все кажется таким чужим и пустынным. Я ложусь спать, так и не дождавшись его.
17
Я в гостиной третьего “традиционного” этажа. Большая “финская” гостиная, с белой мебелью и черным кубом неработающего, но красивого камина. Низкая одинокая лампочка на длинном шнуре, прикрытая серебристым конусом, едва заметно покачивается, и круг света опасно балансирует на краю стола. Вечер – барское время, как говорит Макс. То есть все отправляются по барам и ресторанам. А те, кто здесь исключительно ради спорта, уже спят. Я смело рассчитываю на уединение. Уселась в углу дивана.
Из темноты коридора ко мне подходят белые брюки.
– Скучаешь? – говорят они.
– Ты что здесь делаешь? – спрашиваю я. Валяша опускается, садится рядом, попадая в свет и обретая видимость. Водолазка не черная, а темно-синяя, ткань слегка мерцает.
– Гуляю, – говорит он. – Я киплинговский кот, гуляю сам по себе.
Он достает из кармана заколку для волос, женскую, по-моему, и привычным жестом собирает волосы в хвост сзади.
– А ты чего одна?
Я решила надерзить (все-таки он как-то неприлично красив):
– Видишь, книжку читаю. Тренируюсь, чтоб не забыть, как буквы пишутся.
Валяша помолчал.
– Ты умеешь целоваться?
– Тебе-то что?
– Нет, ты скажи.
– Ну никто не жаловался до сих пор.
Валяша кладет руку на спинку, устраивается поудобнее и заводит разговор:
– А я люблю. Это, знаешь, со всеми по-разному. Бывают мягкие губы... но большинство женщин не умеет целоваться.
Рука его все там же, на спинке. А сам он наклоняется вперед – я не без любопытства жду – и осторожно прикасается к моей щеке. Губы, правда, очень мягкие, теплые и совершенно сухие.
– А так? – И он снова целует меня в щеку, но на этот раз приоткрыв губы, так что я ощущаю кожей прикосновение внутренней влажной поверхности.
– Ну? – требовательно спрашивает Валяша. – Не замирай, ответь, как лучше?
Я честно задумалась.
– Пожалуй, в первый.
– Хорошо. А так? – И, придержав рукой мой затылок, он целует меня в уголок глаза приоткрытыми губами. – И вот так. – Поцелуй в другой глаз сухими и сомкнутыми. Теплый подбородок с вечерней щетиной прикасается к моей щеке, и я вдыхаю слабый запах одеколона и мужской кожи.
– Сухими лучше? – не унимается Валяша. – Ну отвечай же!
Мысли у меня слегка смешались, но я беру себя в руки и отвечаю сухим “исследовательским” тоном:
– Нет. На этот раз лучше, когда приоткрытыми.
Валяша ликует.
– Ну вот! Ну вот! Я же говорю – чувствительность везде разная! А разве кто об этом думает? Ну теперь ты меня.
– Валь, тебе это зачем? – спрашиваю я.
– Скучаю, – говорит он, взяв меня за обе руки. – Давай!
Минут через пятнадцать мы отодвинулись друг от друга.
– С толком елозишь, – сказал Валяша.
Я поправила диванную подушку у себя за спиной и принялась за книжку.
18
Веселенькое дело! Мы возвращаемся с горы – воды нет. Ни горячей, ни холодной – никакой. Дежурная по этажу неумолима. Что-то с напором. До нашего этажа не достает и раньше завтрашнего дня не достанет, и не просите. В подтверждение своей решимости она прихлопывает ладонью лежащие перед ней бумаги. Можете идти к администратору, но она ничего другого не скажет.
– Что же нам делать?
– А вы сходите на этаж ниже, там вода есть.
Я в отчаянии. Что, вот так постучаться в дверь и сказать, что очень надо помыться? Макс смотрит на меня – и вдруг начинает хохотать.
– Что, что? – Я возмущена. – Что смешного, скажешь ты мне наконец?
– Очень грязная, – хохочет Макс, – у чукчи жена-француженка, очень грязная, каждый день моется. Скажи, что ты француженка, пусть они тебя пустят!
И он так смеется, что даже суровая горничная отпустила поджатые губы и улыбается. Я тоже улыбаюсь. Макс обнимает меня за плечи и говорит:
– А правда, сходи к ребятам.
– Неудобно.
– Не выдумывай, родная.
Я спускаюсь вниз по лестнице. Можно было бы на лифте, но у меня такое чувство, что человек из номера, в котором нет воды, должен идти пешком. Я иду к Але. Дверь в номер не заперта, я вхожу. Да, вода здесь есть – слышно, как она шумит.
– Валя, ты?
– Нет, Аль, это я. У нас воды нет. Никакой. Совсем! – кричу я в закрытую дверь ванной.
– Да ты зайди, зайди, а то не слышно.
Я сажусь на низенькую лавочку. Аля высовывается из-за занавески.
– Воды, что ли, нет?
– Ага.
– Здесь вечно! Я в прошлом году жила на пятом, там вода вообще была только с утра и вечером. Я поэтому сразу сказала, в этот раз – только на второй. Да ты залезай.
– Что, прямо так?
– Не, разденься сначала, – фыркает Аля, занавеска задергивается, потом отдергивается снова. – Чего ты, давай сюда быстрей, а то будет тебе обед без душа.
Я встаю рядом с Алей в эмалированное плоское корытце. Посредине, над нашими головами, крепится допотопный душ, изогнутая железная трубка с конфоркой на конце. Круглый сток для воды в углу, а над ним в стену вделано зеркало. В нашем номере такого нет. Большое от потолка до пола, в пятнах и побежалостях ржавчины. Мы отражаемся в нем сквозь пар и разводы. Какие разные тела, словно с разных планет. Алино тело все белое – кроме лица и кистей, покрытых темным горным загаром. Длинные плавные руки и ноги, гладкие лопатки – все мягкое. Мое рядом с ним кажется желтоватым, хотя я никогда не была особенно смуглой. Как песочные часы – размахнутые плечи, бедра-клеш...
– Нравится?
– Да, отличное зеркало.
– Валяша любит.
– Он придет? – киваю на дверь.
– Нет, – говорит Аля, – он теперь до вечера не придет. Он, знаешь, нашел тут одну девицу, вчера приехала, метиска. Ему такие по кайфу, он после обеда поведет ее кофе пить.
Я смотрю на нее.
– А ты?
– Я нормально. У меня не безумная любовь.
Она намыливается и трет старательно локти. Я тоже тру свои.
Аля говорит:
– Понимаешь, я люблю одного. Уже лет шесть, да, мы с ним как раз весной познакомились, он женат, и я знала, у него дети, он не уйдет от них, понимаешь, а я – не могу я быть все время одна, а Валяша, он красивый, и весело с ним, да вот видишь... А ты? Ты Макса?
Я молчу, опускаю глаза. Внизу капли ударяются и упруго подпрыгивают вверх, прежде чем рухнуть и растечься окончательно. Мы стоим, и вода из душа падает между нами. Я поворачиваюсь к зеркалу. Стекло совсем запотело, мы едва различимы – смотрим на отражения друг друга. Потом делаем шаг под душ одновременно и обнимаемся. Нам на головы льется вода.
19
В последний день – это Макс решил загодя – он попросит Махалыча поставить трассу.
– Ну трассу, палки такие с флажками, чтобы нужно было поворачивать в определенных местах. Ты что, не видела никогда, хоть по телевизору?
Видела. Но я думала, это только на соревнованиях. Где-то там, в другом, не моем, мире.
– А ты тоже так можешь?
Макс приобнимает меня.
– Могу. – У него улыбка довольного ребенка. – Я всю жизнь так катаюсь.
– Удовольствие дорогое.
– Я Валяшу возьму в долю. Он тоже хотел.
Я задумываюсь, сказать или нет, что Валяша – это “обещать – не значит жениться”, особенно в смысле денег. Но потом решаю не лезть в мужские отношения.
– Махалыч нам все сделает. Все хотят заработать...
Махалыч говорит, ему одному не справиться, надо подмогу брать. Обещает попросить Мурада и добавляет загадочно: “Он все равно все время наверху”. Кто этот Мурад, меня не волнует, у меня другая забота – я хочу перебить память своего поражения. Я так и не научилась толком кататься. Мои новые друзья не боятся – я боюсь. Посему постановляю: будь что будет, хоть на заднице, но спущусь с Мира. Теперь остается только гордиться своей решительностью. Макс неожиданно легко соглашается.
– Ладно, – кивает он, – раз уж все равно платить Мураду, попросим его, чтоб он за тобой присмотрел.
20
И вот я второй раз на Мире. Раннее утро, народу еще мало, но “Приют” уже открыт. Из него выходит офтальмолог. Он немолод и грузноват, но его уверенные движения и отличные лыжи вызывают у меня приступ зависти – и страха. Офтальмолог в нашей компании, тоже поедет с Максом и Валяшей. То же маленькое плато. Я пристегиваю – на этот раз самостоятельно – лыжи. Макс и Валяша смотрят мне в спину. Махалыч ушел “проверять трассу”. Мурад с лицом, похожим на круто остриженный веник, с нами.
Задувает, поднимается поземка.
– Не замело бы, – говорит офтальмолог.
– Сильно не будет, – отвечает Мурад.
21
Я пытаюсь ехать, но нет, с самого начала падаю три раза кряду, как младенец, только вставший на ножки. Все-таки слишком высоко, слишком страшно. Макс едет за мной. Понимаю, что он хочет на всякий случай быть рядом, но стесняюсь его ужасно. Мурад уже далеко впереди. Он не так красиво катается, как Макс. Он вообще не катается, он просто движется, спокойно и деловито, он и ходит, наверно, точно так же. Глядя на него, я заставляю себя оттолкнуться палками и почти тут же падаю снова. Макс притормаживает.
– Нет, – говорю честно, – не получается у меня.
Мурад возвращается. Кто-то проносится, сделав резкий вираж влево, мне становится совсем неловко: загородила всю дорогу людям.
– Тебя как зовут?
– Кирке.
– Как?
– Кирке.
– Значит, слушай, Кира, – решив не переспрашивать третий раз, говорит Мурад, – держись за меня и делай, как я. Все будет хорошо. Поняла?
– Да.
Макс смотрит на меня.
– Мне остаться?
Молчу. Мурад, умница, за меня отвечает:
– Да езжай, езжай. Мы тут с Кирой без тебя управимся.
– Да-да, ты поезжай, – говорю, и мне кажется, что голос мой звучит лживо. Макс чмокает меня в щеку и элегантно, как он умеет, скрывается из виду. Я остаюсь с Мурадом. Мимо, конечно же, то и дело проезжают, но у меня чувство, что я с ним один на один.
Он говорит:
– Ну что, сможешь сама?
Мотаю головой: нет.
– Тогда давай так. Я стану вот так, а ты сзади. Отдай палки мне, тебе не нужно. Обхвати меня руками, а лыжи поставь внутрь моих.
На нем толстая куртка вроде телогрейки. От него пахнет только потом – я ждала услышать запах табака, но его нет совсем. Я обхватываю Мурада сзади, стараясь сохранить дистанцию, насколько это в такой позе возможно. Мы потихоньку трогаемся, я падаю тут же. Мурад останавливается, терпеливо ждет.
Никогда в жизни я не испытывала такого сильного желания все бросить разом: и лыжи, и этого Мурада, и даже Макса, – и сбежать без оглядки. Но нельзя. Если я второй раз спущусь с Мира на подъемнике с лыжами в руках – все. Это значит, что у меня нет права смотреть на мир. Есть только у них, модных девиц и крашеных парней, которым все равно, как звали Чехова.
Я опять становлюсь сзади.
– Слушай, смотри за мной и делай, как я. Давай! Я и не таких свозил, все получится, давай.
Мы во второй раз начинаем путь.
Мне страшно, мне скользко, мне слишком быстро. Я вжимаюсь в Мурадову спину, я вживаюсь в него, я хочу наполниться им, дышать одновременно с ним, напрягаться вместе с ним и расслабляться, когда он. У меня не получается, я отрываюсь от спасительной Мурадовой спины и кубарем лечу в снег. Иногда в одиночку, иногда мое падение увлекает нас обоих. Но Мурад снова встает надо мной, спокойный, безразличный к моему стыду и усталости, и протягивает руку (“Ну, давай!”).
Белая поблескивающая мгла застилает глаза. Это тело мне незнакомо. Далеко вниз уходят ноги, гудящие, как телеграфные столбы. Руки, кольцом обхватившие человека передо мной, разве они мои? Я опять вращиваюсь в Мурада, я хочу пустить в него корни, чтобы мы стали единым дыханием и единым движением. И вдруг – удалось! – я попадаю внутрь несущего нас ритма и, на мгновение отрешась от владеющего мной ужаса, вижу справа в белесой мгле едва оторвавшееся от склона солнце. Ветер, двигающийся вместе с нами, издает какой-то странный звук, свистящий шум...
22
– Осторожно! – сказал Мурад. – Сейчас повернем.
Я вспомнила про тело. И тут же поплатилась за это. Еще долю секунды мы неслись вниз. Слева из-под снега выступили черные валуны – ноги у меня дрогнули, и мы полетели, переворачиваясь через себя.
Я – на склоне, на боку, одна лыжа куда-то отлетела, а руки разброшены в стороны. Потихоньку приподняла голову, обернулась. Мурад лежал рядом с камнями. Я подумала: повезло, упади он чуть ниже, попал бы как раз на них. Потом подумала: нет, это он нарочно упал загодя, он же мастер. Он поднялся и подошел раньше, чем я сообразила, где моя вторая нога.
– Цела?
Я кивнула. Он спустился и выловил мою улетевшую лыжу.
– Теперь вниз ближе, чем наверх.
Мне уже все равно. Я молча пристроилась за ним. Обняла его.
23
Когда внизу появился маленький издалека кубик “Кругозора”, мне показалось, что прошли годы, что я прожила целую жизнь, что, если я доберусь когда-нибудь донизу и взгляну в зеркало, увижу себя седой.
Мурад останавливается прямо перед деревянными ступенями станции и отделяется от меня, как ракета от ракетоносителя. Я остаюсь стоять, удивляясь тому, что способна существовать отдельно.
Мурад снимает свои лыжи, помогает мне и только тогда спрашивает:
– Ну как?
– Как любовь. – Мне трудно шевелить языком, да и губы онемели от ветра. Я вижу по его лицу, что он не понял. И повторяю, громко и старательно выговаривая, как для иностранца: – Это было как любовь, – и целую его в край губ в рыжую щетину, думая про себя: ни-ко-гда-такого-не-будет-ни-с-кем. – Спасибо. Я тут постою капельку.
– Все в порядке?
– Да. Да. Все, правда, хорошо.
Он заходит в “Кругозор”, погромыхивая ботинками по дощатому настилу. Я стою, прислушиваюсь к гуду в ногах. Голова кружится, слезы выступили, притом я совершенно, небывало счастлива. Я прислушиваюсь к себе – и внутри у меня разворачивается тишина.
Смутно я вспоминаю уговор встречаться на террасе. Топ-топ, сначала одну ногу, потом другую, топ-топ.
24
Мимо прошли к подъемнику какие-то люди, среди них рыжий Мурад в своей телогрейке, он заметил меня, помахал:
– Приезжайте к нам еще.
Я улыбаюсь приветливо и вежливо:
– Да-да, обязательно.
Чудо кончилось, мы снова чужие, как и должно быть.
Я пристраиваю лыжи возле скамьи, сажусь и смотрю через перила, в сторону, где дальний склон, по которому никто не ездит, на забирающие всё выше и выше белые складки и редкие черные пучки деревьев в них. Дует ветер, не слишком сильный, но ровный и непрекращающийся, словно он собирается теперь дуть всю оставшуюся жизнь. Горы медленно заволакивает молоком.
25
“Спящее небо лежит на вершинах гор...”
“Пожар в Хижине 13”.
“Порядок в Хижине 13. Девчонки! Мы вас ждем!”
“Слово “спасибо” – первый слог слова “прощай”.
“Натка, не грусти”.
“Кто взял мои перчатки? Башку отверну”.
“Привет Чегету от Чебоксар”.
“Горы – это круто!”
“Дорога в тысячу ли начинается с одного шага”.
“От Мира до Кругозора”.